Ни у одного народа в мире нет подобного поэтического феномена как азербайджанская мейхана. Почему? Разве дух азербаджанцев более поэтичен, чем дух итальянцев, давших миру Данте, Петрарку и Ариоста, или русских, давших миру Пушкина, Есенина и Ахматову? Возможно ли сказать «да», не нарвавшись, ну…, на тот саркастический каламбур одной кокетливой дамы редкой красоты: «не смеши мои носки»? Если даже в ответ наготове держать в уме имена азербайджанских поэтов Низами, Хагани, Физули, Насими? Очевидно, ответ кроется не в именах, а в самом духе азербайджанских тюрков.
Цифры могут потвердить как уникальность высокого поэтического дара азербайджанского народа, так и все растущую популярность мейханы в мире: где еще на 10 млн. населения приходится около 10 тысяч поэтов и не менее, если не более того, хиридаров (конноссуэров), знатоков мейханы. Не говоря уже о миллионах ее любителях в Азербайджане и за его пределами. Вспомним, мейхану
«Ала, ты кто такой, давай, досвидания!» просмотрело в ютубе более 18 млн., а ее переложение на рэп – свыше 52 млн. человек. И еще добавим больше двухсот тысяч просмотров за два месяца недавней вариации той же мейханы Интигамом Рустамовым «А,ты кто такой, Пашиньян, давай, досвидания!».
Неискушенные неазербайджанские почитатели мейханы могут путать ее с рэпом, поскольку существуют между ними общие черты: импровизация, рифмованный речитатив при ритмичном музыкальном сопровождении. Музыкальность, ритм и рифма присутствуют там и там. Это так. Однако, словесную плоть мейханы составляет не речитатив, а газель – восточная строфа, сочетающая простоту поэтической выразительности со сложностью рифмовки бейтов в ритмах тюркской поэтики – «аруз везни». Это, во-первых. Во-вторых, мейхана в отличие от рэпа не течет как поток рифмованной речи, а сжимается как пружина в жёстких структурных рамках стихосложения, сочиняемого «тут и теперь» либо одним, либо двумя и более состязающимися между собой поэтами. Точнее, не столько состязающимися, сколько противоборствующими поэтами.
Вот это противоборство и есть подлинное ядро мейханы. Но откуда это противоборство, эта жажда сражаться словами в стихотворчестве? Где корни этого уникального стихоборства? И почему нет его кроме азербайджанцев ни у кого в мире?
Талант национального духа у многих этносов проявляется по-разному. К примеру, уникально горловое пение «хоомей» тувинских тюрков, при котором солист, используя технику хоректээр, извлекает из груди, не одну, а одновременно две, порой даже и три ноты.
У азербайджанских тюрков творческий дар наиболее ярко воплотился в музыкальном и поэтическом искусствах. Это факт, что тюркский дух, достигший непревзойденных высот в хоомейэ, мугаме и мейхане, является одним из самых передовых в мировой поэзии и музыке. По красоте и глубине вызываемых чувств, не только мугамы, но и азербайджанские песни, притом, не две или три, (как например, «Назенде севгилим», «Сары гелин», «Айрылык»), а сотни вошли в золотой фонд мирового музыкального искусства наряду с достижениями национального духа немцев, русских, итальянцев, англосаксов, евреев и других музыкально одаренных народов.
Но в отличие от музыки, в поэзии национальному духу труднее пробиваться без потерь на мировой уровень. Чтобы русскоязычному читателю понять уникальность мейханы, достаточно представить себе, что такие ее корифейи как Вахид, Агаселим, Эльчин, Байрам, Айдын могли в пылу противоборства «тут и теперь» экспромтом сочинить и выдать четверостишие, не уступающее по простоте, чистоте и красоте выразительности Пушкинскому:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Наверно, не трудно представить после этого сравнения, насколько высоки требования мейханы к мастерству и поэтическому таланту ее участников. Не просто уникально, но чудо в словесности, что нечто такое, как мейхана, родилось на земле азербайджанских тюрков. Как же это случилось?
В эссе «О призвании тюрков в этом мире» я писал: «какому тюрку не захотелось бы вскочить на коня и полететь стрелой туда, где заходит Солнце»? Но теперь, давайте вместе вдумаемся в значение этих образных, а стало быть, расплывчатых слов. Что означает в реальности это трудно объяснимое желание «вскочить на коня» с тем, чтобы «полететь стрелой»?
Была ли более опасная жизнь, чем жизнь в седле летящего как стрела коня в те времена, когда не было ни самолетов, ни автомобилей, ни других скоростных средств передвижения? Ведь «и коню понятно», что слететь со стремительно несущегося коня смертельно опасно. Откуда тогда у тюрков эта тяга к опасной жизни?
Представьте на минутку себя тюрком в безбрежной как море степи. Вот поблизости пасутся лошади, над головой синий небосвод, сливающийся в дали с горизонтом, а в душе жизнь бьет ключом пока по небу перемещается Солнце. Душа рвется наружу из груди, как в хоомейэ тувинских тюрков. Полифония нот постепенно и тревожно нарастает. И вдруг пронизывается одним леденящим душу даже самого отважного человека звуком сверлящего свиста. Так в тувинском хоомейэ выплескивается наружу исконно тюркское стремление добраться до самого предела во всем, в том числе в поиске тайны жизни и смерти. Только тюркский поэт мог бы воскликнуть:
Mende sigar iki cahan, Men bu cahana sıgmazam!
(В меня вместятся оба мира, Но в этот мир я не вмещусь!)
В другом эссе я отмечал, что самая Великая Игра в этом мире личностно для каждого из нас есть игра Жизни и Смерти в каждый миг нашего существования. Это мы ощущаем преимущественно подсознательно, будучи занятыми заботами повседневной жизни. Однако, осязание незыблемости твердой земли под ногами создает противоположное ощущение – чувство безопасности. «А так ли это?», как любой другой человек, тюрк также рано или поздно задавался этим вопросом.
И вот оторвавшись обеими ногами от земли, еще находясь в воздухе, и еще не успев перекинуть их через седло, тюрк всем телом, всем своим существом остро ощущал, что буквально за миг пролетел до самого края жизни, где она соприкоснётся со смертью. И уже на седле, прильнув к гриве коня и слившись с ним воедино, он пустится в стремительном галопе в объятия смертельной опасности. И лишь тогда, мчась вихрем словно по грани между жизнью и смертью, он разом схватит истину о человеческом бытии: нет опасности в самой жизни, нет ее и в самой смерти. Опасность есть только на грани между ними и в самой их игре. Жить сполна означает добраться до этой грани, мчаться по ней и гнаться как одержимый вслед за Солнцем в небе. С Востока на Запад.
Это изначально тюркское, я бы сказал телесно-экзистенциональное осознание истины об опасности позднее в европейской культуре отчеканится ницшеанским пониманием: жить – значит жить опасно, ибо «двух вещей хочет настоящий мужчина: опасностей и игры». В этом плане тюркам, если можно так выразиться, сильно «повезло» и исторически, и географически. Они на планете заселились в тех просторах Азии, где, как больше нигде в мире, дикие лошади паслись табунами, что объективно создавало необходимые условия и для игры, и для опасностей.
Пройдут века, и одна из самых опасных игр в спорте – «човган», предтеча английского поло, станет любимой игрой огузских и других тюрских племен.
Проторюрки и древние тюрки тысячелетиями занимались укрощением диких лещадей, в то время как в Месопотамии и Египте строились соответственно зиккураты и пирамиды, складывались основы будущих цивилизаций. Возможно, прототюрки были самыми искусными всадниками глубокой древности.
Тысячелетиями из поколения в поколение прототюрки вместе с молоком матери, да вдобавок и с молоком лошади впитывали в свой дух беспечное бесстрашие перед лицом смертельной опасности. Это превратило их не только в непревзойдённых всадников, но потенциально и в непобедимых воинов. И когда настал их час полчища воинственных всадников хлынули с Востока на Запад, перед которыми не могла устоять уже ни одна сила. Справедливости ради надо констатировать, что тюркское беспечное бесстрашие имело и обратную сторону: тюрки на своем пути могли без разбору сметать все и вся. Не спроста существует тюркская поговорка: “turk galxsa, gıra-gıra qeder” (буквально: если тюрк поднимется, все сокрушит на своем пути).
Итак, вскочив на коня, тюрк превращался в бесстрашного и свирепого воина. Но кем он становился, спрыгнув с него?
Естественный ответ, который сразу приходит на ум: тем же, кем он был до того, как вскочил на коня, т.е. «любителем истины и справедливости» (У.Питт) и опасной игры. Однако, более точный и конкретный ответ зависит от того, смотря где он спрыгивал с коня, в Алтае или Средней Азии, в Парфии или Персии, на Кавказе или в Малой Азии, в Африке или Европе? С одной стороны, сами тюркские племена отличались друг от друга по степени воинственности духа. Так, наиболее яростные из них дошли до Кавказа и берегов Средиземноморья. А с другой, взаимодействие с коренными жителями завоеванных земель откладывало разный отпечаток на их дух в зависимости от социокультурных особенностей этих народов.
В Персии и на Кавказе огузские племена тюрков соприкоснулись с древнейшими культурами мира, в частности, с самым древним монотеистическим воззрением на мир – зороастризмом. Сплав по формуле 3 х 3: с одной стороны, тюркская воинственность, любовь к истине и опасной игре, а с другой – зороастрийское стремлением к совершенству в мыслях, словах и действиях, стал одной из главных отличительных черт духа азербайджанских тюрков. В искусстве этот сплав наиболее ярко проявился в музыке и поэзии. И этот же сплав в конечном итоге породил такое неповторимое явление как мейхана.
Неслучайно родиной мейханы является селение Маштаги на Апшеронском полуострове, где по сей день сохранились очаги зороастрийских храмов. Очевидно, оттого нет мейханы и у других тюрков.
В ритмах мейханы слышен топот конских копыт, а рифмах и четверостишиях видно стремление к совершенству в мыслях, словах и действиях. На арене мейханы – мейдан, тюрки сражаются теперь не мечом, а словом. На заданную хиридарами или просто зрителями тему и рифму (гафийэ), декламируется тут же сочиненное четверостишие, вокруг которого разворачивается дискуссия, перерастающая в жаркий спор и словесное противоборство. В мейхане мысль, вложенная в словах строф, может оказать убийственное воздействие на противника. И не хуже, чем меч тюрка на поле битвы. А потому, спрыгнув с коня в Азербайджане, тюрки превращались в поэтов, борцов-мыслителей, готовых в любой момент сменить слово обратно на меч.
Процветанию мейханы несомненно послужил благодатной почвой сам язык азербайджанских тюрков, пестрящий меткими фразами, поговорками, пословицами, рифмующимися родственнными словами, обозначающими близкорасположенные объекты. К примеру, bash (голова) рифмуется с gash (брови), burun (нос) – с boyun (шея), gulag (уши) – с yanag (щеки), dodag (губы) и buxag (место между подбородком и шеей). Трудно найти в другом языке подобную насыщенную концентрацию рифмующихся между собой слов.
Этот язык настолько поэтичен, что даже меня, человека, далекого от поэзии, мог побудить сложить четверостишие в стиле мейханы после раздумий над глубоко философской фразой: «bu fani dunya» – что примерно можно перевести как «этот бренный мир».
Bu dunyada her şey oz yerin ister.
Beleki, geldin kiminse evine,
Terpetdiyin şeyi gaytar yerine.
Yoxsa dalinca seni her kes soyer.
(Приблизительный перевод: каждой вещи в этом мире любо свое место, и потому, переместив что-то в чужом доме, перед уходом положи это обратно, иначе, вслед за тобой хозяева пошлют свои порицания).
От самой банальной бытовщины до вечных вопросов о смысле жизни – любая тема в этом диапазоне может стать предметом горячих обсуждений в мейхане. Но о чем бы ни была мейхана, она передает миру одно сообщение: дух у тюрка крут, меч смертелен, а слово живительно.
Выбор за миром.
Эл М. Коронон из ЛОНДОНА
Discussion about this post